Дата: 23 июня 2002 года
Автор: Неклесса Александр Иванович
Источник: Школа инновационных менеджеров (http://novaman.ru/)
Наш сегодняшний разговор пойдет о генезисе, становлении, развитии социогуманитарных инновационных систем в прошлом столетии и, немного, — о горизонтах (и тупиках) инновационного развития в наступившем веке. В качестве композиционной рамки сюжета, его смыслового центра, я бы предложил понятие «российского проекта» как своего рода стратегической матрицы для конструктивной «сборки» современной России.
Начну с небольшой преамбулы. Россия-РФ на рубеже тысячелетий оказалась в ситуации смысловой растерянности. Сам факт периодически повторяющихся призывов «сформулировать национальную идею» уже свидетельствует о мировоззренческом фиаско, и, косвенным образом, о коррозии социального контракта. В стране за годы реформ так и не сложился нервный узел общества, его мозг, — «национальная корпорация», для которой государство есть инструмент социокультурной реализации, достижения общественно значимых целей.
Российская элита, ориентируясь в практической деятельности на различные системы ценностей и ресурсные базы, не может пока обеспечить внутри страны долгосрочный стратегический консенсус, обозначить долгосрочное целеполагание России и смысл ее бытия в Новом мире. Красноречив эклектичный и явно конъюнктурный выбор национальных символов, парадоксальным образом, не объединяющих, а, скорее, разъединяющих общество. Порой возникает вопрос: а произошла ли вообще в стране социальная революция или же имеет место бесконечный «процесс реформ», под флером звучных «деклараций о намерениях» гротескным образом продлевающий жизнь реалиям, так или иначе уже значимо присутствовавшим в социальной ткани?
Не лучшим образом обстоят российские дела и во внешнем мире. Года два назад отчетливо прозвучал тезис: «Пришла пора серьезно задуматься о мире без России» (его, если не ошибаюсь, сформулировал Томас Грэхем — на тот момент научный сотрудн Фонда Карнеги, а впоследствии — одна из потенциальных кандидатур на пост посла США в России). Другая формулировка той же мысли: «Существование России есть не данность, а проблема». В настоящий момент острота ситуации заметно сгладилась, сейчас данная тема вроде бы не слишком актуальна, но колокольчик прозвенел. На чем, однако, основана нынешняя стабилизация положения России в мире? В общем и целом, на достаточно уязвимой платформе — на нашей выраженной готовности к тесному сотрудничеству с США, преимущественно, в русле двух стратегических сюжетов современности.
Первый из них (геополитический) — партнерство в сфере безопасности. Наиболее актуальная тема — формирование нового статуса Центрально-Азиатского региона. Создаваемый здесь плацдарм облегчает Америке контроль над Большим Ближним Востоком, имея в виду и иракскую кампанию, и иранский узел, и Каспийский бассейн, и сценарии израильско-палестинского противостояния, и наметившийся кризис в отношениях с арабским миром, прежде всего с Саудовской Аравией, и мониторинг зоны индийско-пакистанского конфликта и т.п. Кроме того, ЦАР — прекрасная геостратегическая площадка для контроля над внутренними районами Китая, где расположены ядерные объекты Пекина.
Второй сюжет (геоэкономический) связан с судьбой российского нефтегазового комплекса в связи с наметившимся пересмотром Вашингтоном своей глобальной энергетической стратегии. Высокая вероятность кризиса в отношениях с ОПЕК, в случае ухудшения ситуации на Ближнем Востоке вообще, и отношений с Саудовской Аравией в частности, вынуждает Америку продумывать контур альтернативной нефтегазовой конфигурации. Ее опорными точками, наряду с Северной Европой, могли бы стать Россия (и шире — страны СНГ, включая пространство Каспийского нефтегазового бассейна), Ангола (немусульманские страны Африки к югу от Сахары) и Латинская Америка.
Иначе говоря, Россия, лишенная на протяжении десятилетия собственной внятной стратегической конструкции, оказывается сейчас встроенной в чужую. При отсутствии козырей в глобальной игре итог этот можно счесть и логичным, и уместным. Сложившееся положение вещей может быть расценено как прагматичная констатация status quo с соответствующими выводами в духе «реальной политики». В чем, однако же, видятся недостатки подобной ситуации (ее достоинства будем считать очевидными)? Она существенно ограничивает политическую субъектность России, тесно связанной с этого момента с перипетиями непростого положения США в современном мире, с их стратегическим и оперативно-тактическим выбором действий, и одновременно закрепляет за страной роль управляемого сырьевого придатка, сужая спектр ее геоэкономических возможностей и значимых инициатив в наступившем столетии.
Но центральный вопрос — действительно ли Россия лишена иной и более самостоятельной стратегической перспективы? Для квалифицированного, обоснованного ответа на этот вопрос, и ему подобные, необходима развитая культура стратегического мышления, собственная школа стратегического анализа и планирования, скажем, некий современный (и гражданский) аналог былого Российского Генерального Штаба. И основной пафос моего выступления будет нацелен на переоценку статуса интеллектуальноых штутий, всего спектра социогуманитарных инноваций и технологий в современной России, на адекватное времени прочтение роли high hume в Новом мире.
1.
Ключевое слово в разговоре о национальной инновационной системе (НИС) — инновация, и оно же тесно связано с другим понятием — революция. Революция есть своего рода фундаментальная инновация, особая трансценденция быта и бытия, которая слабо контролируема и в высшей степени обладает качествами «закрывающих» и «открывающих» технологий. Она способна закрывать целые пласты деятельности, но, что еще более важно — открывает новые пространства жизни. Поэтому центральный вопрос в данном контексте я бы сформулировал следующим образом: а можно ли проектировать революцию?
Массовые инновация для человечества, как ни странно, по историческим меркам дело довольно новое. Сто миллиардов людей, которые ранее жили на планете, существовали, в основном, в неизменных, инерционных условиях. Оглядываясь назад, мы видим впечатляющую сумму инноваций, но все они столь рассеяны во времени, что жизнь конкретного человека чаще всего протекала в неизменном и привычном окружении. Более того, для подавляющей части человеческой истории было характерно создание особых механизмов для предотвращения инноваций.
На протяжении практически всей истории, кроме времени современной цивилизации, человек скорее избегал новизны, нежели стремился к ней. Инновации проникали в мир через «черный ход», нелегально. В реальных древних обществах, традиционных культурах большинство радикальных изобретений не использовалось, хотя люди о них знали, свидетельство чему обращение инноваций… в игрушки. Так, скажем, в империи инков колесо было неизвестно, и общество испытывало из-за этого серьезные затруднения, однако среди инкских игрушек находят тележки с колесами. Несколько другой вариант «игрушки» — китайский сюжет с порохом и ракетами, которые использовались для фейерверка, для развлечений. То же относится к бумажным деньгам, ассигнациям, которые применялись в ритуальных целях (сжигались). В социальном поведении оригинальность также не приветствовалась, причем до такой степени, что существовал специальный социальный сценарий, отлучавший нетривиальное поведение от обыденной жизни. Роль эту исполнял трикстер, чья фигура сохранилась впоследствии в виде шута.
Инновация становится повседневной реальностью, когда в обществе появляются такие ценности как свобода и личность. В полной мере это характерно для христианской цивилизации (со временем ставшей глобальной), где процесс творчества во всех его проявлениях, совпадая с вектором освобождения человека от пут традиционного общества, в конце концов, становится чертой повседневности. Социальное время ускоряется, инновации все явственнее облегчают бремя существования, повышается степень независимости человека от природы... Но пространство инноваций при этом отнюдь не ограничено техническими изобретениями, пожалуй, гораздо более масштабное явление — социогуманитарные изобретения и технологии.
Ограничусь одним, но весьма масштабным историческим сюжетом — становлением и развитием капитализма, с которым тесно связана история современной цивилизации. Капитализм есть некий энергичный «противорынок» (как его определяет Фернан Бродель), то есть динамичное пространство системных операций и эксклюзивного сговора, или, иначе говоря, закрытый private market, который действует внутри открытого publiс market. Система эта работала и работает впечатляющим образом, хотя трудно сказать, что здесь источник, а что производное: христианская цивилизация с ее духом инноватики и путешествий в неведомое или же специфические механизмы противорынка? Скорее мы имеем дело с синергетичной ситуацией взаимного усиления определенных тенденций. И уже на первой фазе развития данного феномена, торгово-финансовой, констатируем каскад социогуманитарных изобретений, high hume той эпохи. Я назову лишь три наиболее поразительных, которые в значительной степени изменили лицо общества: национальный банк, национальный долг и ассигнация. Однако в период становления и развития национального государства эти мощные инструменты были им монополизированы.
Капитализм, однако же, начал поиск нового направления деятельности и быстро его обрел. Таким направлением стала промышленная деятельность, индустриализация и ее следствия. В то время промышленное развитие переживало инновационный бум, с лихвой окупая любые капиталовложения; то есть оно работало, с определенной точки зрения, как выгодное банковское предприятие, принося большую прибыль, оправдывая разнообразные формы кредитования. Недобросовестные инвестиции, порча денег, выпуск ассигнаций, инфляционная эмиссия — все эти побочные издержки процесса с лихвой окупались динамичным, скачкообразным развитием промышленности. Промышленная революция продолжалась до двадцатого века включительно, когда возникли препятствия для данного типа развития, также как в свое время они возникли для торгово-финансовой фазы.
Первое из этих препятствий несколько парадоксально по своей природе. Это та мощь, которую развила промышленная цивилизация при отсутствии, однако, соответствующих, уравновешивающих ее экспансию социальных механизмов. Материальных ценностей оказалось избыточное количество. Но избыточное в какой системе координат? Вроде бы бедность и нищета, отсутствие материальных благ и дефицит — вечные спутники человечества. Данное же изобилие оказалось избыточным с точки зрения платежеспособного спроса. Реальным препятствием оказалась ограниченность платежеспособного спроса. Данная ситуация породила феномен Великой депрессии, который заставил переосмыслить многие механизмы экономического и социального развития, инициировав каскад социальных изобретений и, в частности, такую изощренную форму превращения доходов в расходы, как высокотехнологичная деструкция — то есть войны ХХ века как ресурсо- и материалоемкое предприятие.
Следующим препятствием для развития индустриализма стала биосферная рамка. У этого понятия две ипостаси. Во-первых, — экологическая проблема, то есть Земля оказалась освоена до такой степени, а отходов стало производиться столь много, что «чистого воздуха» и много другого стало на всех не хватать. Во-вторых, — это проблема сырьевых ресурсов. Тема ограниченности геосферных ресурсов прогремела в 1972 году вместе со Стокгольмской конференцией по окружающей среде и первым докладом Римскому клубу «Пределы роста» супругов Медоузов. Книга имела колоссальный успех. Частичным ответом на данное препятствие стала развернувшаяся в те же годы информационная революция, но об этом написано и рассказано достаточно.
2.
В настоящее время в мире утверждается новая формула организации системной деятельности — геоэкономическая. Выше я описал те пределы и ограничения компетенции прежних институтов, которые заставили задуматься об императиве новой формулы социально-экономической организации. В чем, однако же, заключается ее специфический механизм, ее преимущества с точки зрения современных условий для реализации «системных операций противорынка»?
Сейчас в некотором смысле происходит возврат к предыдущей фазе развития экономического организма планеты — торгово-финансовой, но совершенно по-новому прочитанной в контексте глобализации.
Составные части глобального социума действуют в настоящее время по единым правилам экономической игры, включая и тех игроков, которые в политической сфере сохраняют определенную специфику (наиболее яркий пример — Китай). Где-то до семидесятых годов прошлого века мировая экономическая система существовала как сумма национальных организмов, которые выступали в качестве субъектов. Затем мировую экономику все чаще стали называть глобальной. Термин изменился, и это не случайно. В чем разница? Когда меняется терминология, происходит тот или иной семантический сдвиг, это указывает на определенные изменения и в порядке вещей. Здесь как раз имела место подобная ситуация: мировая экономика трансформировалась в нечто иное. Возникла глобальная экономика как глобальный субъект, который действует на национальных площадках, рассматривая их в качестве объектов.
Вторая специфическая особенность геоэкономики — новая форма мирового разделения труда в рамках глобального организма. Полифония отраслей стала прерогативой глобальной площадки, определенные стили деятельности стали (по преимуществу) чертами того или иного географического ареала. Отсюда и возникает понятие геоэкономической фазы в развитии современной цивилизации. Действительно, для экономики североатлантического региона основной, структурообразующий элемент — производство образцов и технологий, частично — высокотехнологичного продукта. Серийное же промышленное производство уходит в другие регионы, основным из которых является, пожалуй, тихоокеанский. Сырьевое производство в основном сосредотачивается в странах Юга и так далее... Штабная же экономика выстраивает из всех этих геоэкономических конструктов определенную иерархию на основе механизма, который я называю квазирентой.
Механизм этот следующий: внизу пирамиды хорошо знакомые нам «ножницы цен», которые не оставляют всю горную ренту у добывающих сырье субъектов; следующий этаж — природозатратная промышленность, производящая материальный, вещественный продукт, за счет технологической ренты с нее также снимается определенный слой дани. Кроме того, здесь могут возникать более сложные коллизии, например, связанные с деятельностью КОКОМ, т.е. монополизацией технологической ренты, ее своеобразным «отложенным снятием» за счет обладания недоступными другим субъектам военными технологиями. Далее следует весьма любопытный этаж, который для России имеет особое значение — производство интеллектуального ресурса для высокотехнологичного производства. Здесь, однако же, в значительной мере действуют специфичная конфигурация антропопотока, то есть свободное перемещение специалистов по миру, без выплаты рентных платежей за их дотированное образование (в качестве примера, что ситуация теоретически могла бы быть иной, я бы сослался на практику перехода игроков в футбольных клубах).
Чем выше ярус, тем механизмы взимания квазиренты становятся все более емкими и все менее уловимыми. Мы подходим к пространству финансовых операций. Базовый механизм здесь — взимание процентной дани со всех текущих операций. Я говорю даже не о кредитовании, хотя это классический пример, а о самом факте прохождения всей суммы платежей через банковскую систему. Любое производство, даже если оно не пользуется кредитами, все равно платит процентную дань, потому что работает через систему банковских трансакций, перманентно выплачивая процент от операций. Тут механизм квазиренты уже охватывает, практически, все виды производства.
И, наконец, последний этаж — «штабная экономика». Здесь осуществляется символическое и семантическое регулирование, основной источник которого — пропись реальности, установление правил игры. Правил, которые позволяют получать колоссальные доходы и которые при желании можно измерить в виде конкретных сумм (то есть рассчитать, сколько сот миллиардов или десятков миллиардов долларов извлекаются за счет той или иной масштабной системной операции). Некоторые виды операций аморфны и неочевидны. Я приведу пример, который находится в стороне от основного русла рассуждения: статус английского языка как своеобразной латыни современного мира. Особенность данного системного конструкта в его несфокусированном, размытом характере присутствия в пространстве операций. Но это особое положение английского языка позволяет англоговорящим странам получать вполне конкретный дополнительный доход. Оценки этого дохода делались, но я не буду приводить конкретные данные, они могут оказаться весьма неточными, дело тут не в конкретных цифрах, дело в факте получения дохода (квазиренты) за счет, в общем-то, периферийного механизма регулирования операций.
Штабная экономика действует не как world government, но в виде world governance (то есть мирового управления, а не правительства), замыкая цепочку перераспределения ресурсов и являясь той «головой», тем глобальным центром, который оперирует другими частями данного организма, порождая на свет геоэкономические инновации и технологии, позволяющие эффективно перераспределять мировой доход.
Это, прежде всего, новые деньги, которые тесно связаны с феноменом мировой резервной валюты. Основная особенность новых денег — их автономность от материального обеспечения. Произошло это не так давно, в 1971-73 годах, когда США отказались от золотого стандарта и материального обеспечения доллара. Это был финал многовекового процесса порчи монеты, перевода денег из металлической формы в бумажную, в ассигнации и т.п. Другая технология — формирование глобального долга и тесно связанная с ней технология перераспределения национального дохода в пользу финансовых операторов, действующая на основе программ structural adjustment и financial stabilization. Еще одна, еще не полностью развернутая технология — управление рисками (включая их страхование), ставшая модной темой после восточноазиатского кризиса 1997 года.
3.
Социогуманитарные технологии возникают как идея, концепт, затем развиваются, апробируются, модифицируются. Как трансформировался этот процесс на протяжении ХХ века? Какие инновационные механизмы предопределили, в конце концов, наблюдаемое в настоящее время господство социогуманитарных технологий над промышленными? Тут ведь был преодолен серьезный психологический рубеж. Слишком уж часто инноватика понимается утилитарно: как научно-техническое изобретение, перспективное для использования в военных целях, либо как научно-технический продукт, годный для использования на рынке.
Сложилось устойчивое «материально-техническое», «вещественное» понимание проблемы, доминированию которого, конечно же, способствовали господство материализма и прагматизма в ХХ веке. Кроме того, подобное состояние ума является следствием исторического триумфа промышленной революции, и тот факт, что НТР очевидным образом реализовалась в сфере материального производства, предопределил преимущественное понимание инноватики как чего-то конкретного, «технического», или, по крайней мере, как некоего решения в области производства, именно поэтому и обладающего ценностью.
В ХХ веке интенсивно развились дисциплинарная диверсификация и прагматизация знания. Наука в предыдущие столетия постепенно заполняла то пространство, которое занимали богословие, схоластика и философия. Теперь же более значимыми, актуальными становятся прикладные и технологические аспекты знания. Прагматизация и утилизация науки — процесс, который прочертил весь прошлый век. Уже в его начале происходит революция в управлении инновационными ресурсами — заметный отрыв инновационного производства от университетской науки. Инноватика становится «вещью в себе», и питается данная тенденция, в значительной мере, заинтересованностью в новых системах вооружения. Исследования, проводимые под эгидой военных ведомств, рождают новую форму организации творческой деятельности — Лабораторию и КБ, которые функционируют по заметно иным правилам, нежели университетская наука. Эти формы активно развиваются после первой мировой войны, которая убедительным образом продемонстрировала потенциал инноватики в сфере физических средств господства (пулемет «Максим», танк, газы), т.е. в деле создания новых видов вооружений.
Но истинным акселератором процесса стала вторая мировая война. Во время второй мировой войны был реализован целый каскад изобретений и технологий, однако не менее важным результатом стали новая институциональная форма организации исследований и модификация его предметного поля. Я имею в виду проектный подход и исследование операций. В этом ряду можно назвать «Манхэттенский проект» в США, проект «Ультра» и криптографическую школу в Великобритании, «Ракетный проект» в Германии и «Атомный проект» в СССР. Новая институциональная форма в свою очередь породила такой феномен как закрытые города: Лос-Аламос в США и ряд соответствующих площадок в СССР. Здесь наука начинает выступать и как непосредственная производительная сила, и как самостоятельная отрасль экономики, которая имеет не только производственную, но также и социальную ипостась, формируя новый социальный класс и становясь со временем особым направлением социального творчества.
После второй мировой войны, во многом на основе развития методов исследования операций и расширения сферы их применения, в США распространяются знаменитые think tanks, интеллектуальные корпорации, объединяющие собственно научные исследования с иными реалиями, включая логистику и политику. В числе задач остаются, конечно же, научно-технические проблемы, но не они составляют суть организационной новации. Происходит расширение исследовательского поля: от выполнения научно-технических проектов к исследованию многофакторных головоломок любого типа. И созданный за годы войны корпус исследователей приступает к планомерному освоению нового класса задач, связанных, в том числе, и с социогуманитарным моделированием. При решении этих задач используются методы как классической науки, так и новых интеллектуальных дисциплин (например, в сфере психологии, маркетинга), а, кроме того, весь накопленный опыт организации проектных исследований порой, добавляя еще такую изюминку, как семантическое прикрытие реальной проблемы.
Если упростить то, что я сказал выше, то новая послевоенная форма исследования операций есть сведение воедино науки и политики в ее различных проявлениях (политика корпораций, промышленная политика, региональная политика, политика в сфере науки и образования, военная политика и т.п.). Наука и политика находят плодотворную точку соприкосновения на основе think tanks, позволяющих осуществлять индустриализацию политических концептов, обеспечивать их гибкость и вариабельность, оценивать с различных позиций материально-техническую базу, просчитывать и учитывать логистику, прописывать сценарное древо событий и вероятных угроз и т.п. Подобный подход позволил решить такие сложные и комплексные проблемы как, например, выживание Западного Берлина в условиях блокады или создание комплексной стратегии развития Аляски. Но также — исследовать новые задачи и проблемные поля, в том числе, связанные с социальным, политическим и геоэкономическим регулированием. Что вообще есть основной предмет работы, главный объект исследовательской деятельности в этих «фабриках мысли»? Мне кажется, это, прежде всего, особый, нематериальный продукт — алгоритм практического решения комплексной проблемы.
К концу 60-х годов количество «интеллектуальных фабрик» в Америке исчисляется сотнями. (Всего к данной категории можно на тот момент отнести порядка 600 организаций из общего числа научно-исследовательских групп и учреждений в несколько тысяч). Насчитывается около 200 организаций неприбыльных (в основном это университетская наука, но не только) и примерно 300 — коммерческих.
С федеральным правительством связаны контрактами примерно 75 think tanks («федеральные научно-технические центры, работающие по контрактам»), кроме того, определенная часть этой генерации являются частью государственного аппарата (научно-исследовательская группа Белого Дома, ряд институтов вооруженных сил и т.п.). Кстати знаменитый «РЭНД» относится к первой группе, а не ко второй. Это некоммерческое независимое предприятие, но генезис у него — военный (Командование авиации сухопутных войск в данном конкретном случае).
4.
Стратегический рубеж современной исторической ситуации пролегает где-то между 1968 и 1972 годами. В этот период в мире разворачивается грандиозная социокультурная революция. Масштаб и характер этой революция, продолжающейся и сейчас, не получили пока, на мой взгляд, адекватной оценки. Но это уже другая тема.
Что же происходит в США к этому моменту? В космосе заканчивается успешная реализация масштабного проекта «Аполлон», на земле — терпит крах не менее масштабная акция в русле доктрины сдерживания коммунизма — вьетнамская кампания. Несмотря на столь различную результативность оба направления действий оказались, в сущности, тупиковыми. Америка в те годы оказалась в кризисной ситуации, которая чем-то напоминает положение, в котором сейчас находится Россия. Прежде всего, это также была ситуация стратегической растерянности и отсутствия плана действий, нацеленного на историческую перспективу. Нам даже сложно сейчас представить себе ту степень, те формы тактической суеты, ту многослойность и разнообразие проблем, с которыми столкнулись Соединенные Штаты.
На планете разворачивался процесс перестройки мира, его «коммунизации» в различных формах. Советский Союз чувствовал себя достаточно уверенно, у него на тот момент были сравнительно высокие темпы экономического роста, а самое главное — шла глобальная экспансия коммунистической ментальности и социальной модели. США же все больше увязли в собственной «Чечне», а единственным выходом из тоннеля представлялся путь дальнейшей эскалации конфликта. В финансово-экономической области также назревал крупномасштабный кризис, связанный с деградацией положения доллара как фактической мировой резервной валюты, европейские же союзники США, окрепшие в послевоенный период и сократившие долю экономического присутствия Америки в мире, начинали задумываться о новой стратегической позиции. Одна из ее версий была, отчасти, прочерчена во время визита президента Франции де Голля в Москву в 1965 году.
Однако все эти перипетии Америка переживала в условиях расцвета интеллектуальной активности, роста числа разнообразных think tanks и brain trusts — организаций, занятых в сфере социогуманитарного проектирования, исследования операций и многофакторного анализа, стратегического и оперативно-тактического планирования. И именно в этот период принимаются ключевые решения об изменении социального и инновационного маршрута Соединенных Штатов в меняющемся мире (в том числе, решения о сворачивании космической программы и вьетнамской авантюры). Новым вектором исторической динамики становится стратегический концепт, который можно определить как проект «Глобализация».
Именно тогда, в 1966 году (а отнюдь не в 1972-ом) США исподволь инициируют процесс стратегической ревизии и будущего детанта: президент Джонсон выступает с заявлением, о необходимости внесения серьезных корректив в систему отношений Запада и Востока. Вскоре создается команда по реализации соответствующей программы действий: в Совете национальной безопасности ее возглавил Френсис Бейтор, а специальным представителем президента по ее координации в отношениях с внешним миром стал Макджордж Банди, отправившийся вскоре в вояж по странам Европы и в СССР. Осенью 1967 года произошла встреча президента Джонсона и советского премьера Косыгина в местечке Гласборо. Одновременно к реализации проекта привлекались такие лица как Аурелио Печчеи, будущий основатель и президент Римского клуба.
В те годы ряд влиятельных неправительственных и международных организаций — от Совета по международным отношениям (CFR) до Организацию экономического сотрудничества и развития (OECD) — проявили интерес к идеям футорологии, к исследованию исторических горизонтов, к перспективам долгосрочного планирования и вообще к занятиям глобальной проблематикой. Социальная динамика на планете, а также опыт работы над масштабными проектами (в частности, военными и космическими) предопределили кристаллизацию идеи уверенного мониторинга будущего, необходимости «искать пути понимания нового мира со множеством до сих пор скрытых граней, а также познавать… как управлять новым миром», которая формулируется в виде задачи «создания принципов мирового планирования с позиций общей теории систем».
Возник социальный заказ на системную рационализацию в этой области. Организация экономического сотрудничества и развития предложила Эриху Янчу, одному из будущих отцов-основателей Римского клуба, заняться в рамках специальной исследовательской программы изучением вопроса о соотношении прогнозирования и планирования. Деятельность эта, в конечном счете, привела к формированию нового вида прогнозирования — нормативного, несколько парадоксального на первый взгляд, ибо его базовый алгоритм разворачивается не от настоящего к будущему, а от будущего к настоящему. Если вдуматься, то это, конечно же, не парадокс. Просто здесь в чистом виде, в виде рабочего алгоритма присутствует идея We Build History. Сначала определяется желаемый облик будущего, а затем, за счет эффективного контроля и управления настоящим осуществляется гибкое, динамичное, и целенаправленное изменение реальности.
Приблизительно в эти же годы Збигнев Бжезинский одним из первых формулирует тезис о стратегической цели, к которой должен стремиться Запад: создание системы глобального планирования и долгосрочного перераспределения мировых ресурсов. Соответствующие социальные и политические ориентиры были очерчены им в работе «Между двумя эпохами»:
- замена демократии господством элиты;
- формирование наднациональной власти (но не на путях объединения наций в единое сверхгосударство, а путем сплочения индустриально развитых стран);
- создание элитарного клуба ведущих государств мира.
В начале 70-х годов создается ряд новых центров по исследованию мировой проблематики. Помимо упрочившего свое положение к этому моменту Римского клуба, в 1972 году рождается International Federation of Institutes of Advanced Studies (IFIAS) — Международная федерация институтов (здесь по-русски немного коряво получается) продвинутых исследований. Одновременно появляется на свет объединение ряда национальных интеллектуальных центров — International Institute of Applied System Analysis, Международный институт прикладного системного анализа (отсюда, кстати, генезис и советского Института системного анализа, и Международного института управления). В 1973 году образуется Трехсторонняя комиссия, объединившая влиятельных лиц, перспективных политиков и ведущих интеллектуалов США, Европы, Японии. А в 1975 году возникает новый мировой регулирующий орган — G-7 (на тот момент G-6).
Создание всего этого организационного инструментария способствовало не только реализации политики разрядки, но, главное, успешной перестройке стратегии США, ускорению процесса глобализации и обустройства геоэкономической инфраструктуры планеты, о которой я говорил ранее. Итогом всех этих процессов стала разворачивающаяся в мире социальная революция, связанная с постиндустриальным переворотом, информационной экспансией, развитием экономики знания и прорывом к власти нового социального слоя, специфической группировки элиты, получившей характерное название «нового класса».
5.
Ну а какие инновационные и революционные процессы происходили в России? Страна за последние полтора века пережила несколько ситуаций исторического выбора, ставших ее моментами истины. Первая из подобных ситуаций уходит корнями в реформы 1861 года. Россия сбросила тогда кожу традиционного общества и резко ускорила социальное и индустриальное развитие (не демидовское, а реальное промышленное развитие). И сразу же столкнулась с колоссальной проблемой — отсутствием соответствующей инфраструктуры. У страны не было инфраструктуры для реализации программы модернизации, и она не могла в короткие сроки такую инфраструктуру создать. Поэтому в правящем классе, в «национальной корпорации», которая на тот момент существовала в России, стала формироваться точка зрения о необходимости создавать какие-то специфические механизмы для решения этой задачи. (Отлаженной российской интеллектуальной корпорацией того времени, инициировавшей ряд инновационных разработок в самых разных областях, был, к примеру, такой институт как Генеральный штаб.)
В результате был разработан ряд инновационных для своего времени механизмов и технологий, правда их реализация (за исключением строительства Транссибирской магистрали) пришлась, в основном, уже на военное время. И тому же, в некоторых случаях, реализовывались они уже иными социальными силами: я имею в виду, например, создание института военных комиссаров на предприятиях (процесс, запущенный еще в царской России). Или план ГОЭЛРО (называвшийся, правда, по-другому, но разрабатываемый также в те годы), цель которого была та же — создание соответствующего инфраструктурного комплекса в России. И, если оценивать социалистический проект с этих «технократических» позиций, то в материально-техническом аспекте это было, конечно же, решение сложной и весьма разветвленной инфраструктурной проблемы. Проблема была решена, но вот как она была решена, успешно или неуспешно, это вопрос.
Что же происходит в Советском Союзе на историческом рубеже 60-70-х годов прошлого века? В СССР этот момент был по большому счету упущен (послевоенное развитие исследовательской базы «научных городков» так и осталось в прокрустовом ложе естественно-научных дисциплин не совершив переход с профессиональному социально-гуманитарному стратегированию). Во многом в результате этого дисбаланса 70-е годы — время прорыва мира в новую цивилизацию — стали в России-СССР «временем застоя» (хотя попытки проведения структурных реформ в середине шестидесятых годов все же предпринимались). Советское руководство, однако, не только не предложило собственного перспективного прочтения меняющегося мирового контекста, оно, кажется, попросту не заметило этого исторического перелома.
Были предприняты лишь отдельные, весьма робкие попытки по реализации программ институализации стратегической социальной аналитики (создание Института системных исследований АН СССР, две команды по стратегическому анализу и планированию в «директивных органах», отдельные функции ИМЭМО АН СССР). Но все эти действия носили, в общем и целом, конъюнктурный, несерьезный характер. В этот судьбоносный момент в стране уже отсутствовала «национальная корпорация», то есть властный субъект, способный принимать действительно стратегически решения (связанные с высоким горизонтом прогноза) и обеспечивать их последующую реализацию…
Как же обстоят дела с созданием национальной инновационной системы сейчас, в России–РФ образца 2002 года?
Мне кажется, что проблема проектирования национальной инновационной системы России (НИСРО) имеет два уровня. На первом — необходимость своего рода «инвентаризации» имеющегося имущества, повышения его эффективности за счет применения современных методов управления (в ряде случаев — внешнего). На втором уровне — проектирование широкой системы, имеющей не только экономический, но и социальный характер, а также определенную политическую перспективу.
Позволю себе своего рода маргиналию, «рассуждение на полях». Когда занимаешься стратегическим анализом той или иной системы, то плодотворным подходом оказывается не составление реестра ее негативных и позитивных сторон с целью их поверхностной модификаци, а оценка качественного состояния базовых проявлений системы. Специфические, оригинальные черты системы, как правило, имеют глубокие основания, поэтому, даже оценивая их как негативные, целесообразнее не пытаться «выкорчевать», а, скорее, сублимировать, гармонизируя состояние системы в целом. У России есть такие качества, которые проявляются одновременно и как негативные, и как устойчивые. Одно из подобных качеств — рваный контекст. При решении любой проблемы в России сталкиваешься со специфической неряшливостью, дефицитом формализованных конструкций. Подобная «клочковатость» имеет свои культурологические основы, но не они предмет нашего разговора. Я хочу сказать, что в российском контексте есть некая специфическая черта, которая, как это ни странно, в ряде случаев проявляет себя «промоутером инноватики». Потому что нет устойчиво формализованного взгляда на положение вещей, внутреннего согласия с прописью и линейной логикой.
Русский взгляд лучше видит переменчивость пространств и структур, их несоответствие формальным лекалам, а следовательно улавливает и невидимые, «не имеющие имени» возможности, т.е. — инновации. Это особое свойство, так или иначе, проявится в любой российской конструкции, но нам совсем не безразлично каким именно образом оно проявляется. Все это позволяет размышлять о российском проекте не просто как о проекте создания инновационной экономики, а, скорее, как о формуле конституирования национальной инновационной культуры.
В том числе и как своеобразного «ярлыка», как нового PR-проекта для окружающего мира и населения страны. В современном мире нельзя уклониться от формирования определенного облика России, так или иначе он формируется. Сейчас, если судить о России с позиций Голливуда, это уже не родина слонов, это родина бандитов. Made in Russia — это «Калашников» и крутой бритоголовый парень. Новый образ страны как «интеллектуальной России» и российской ментальности как творческой, инновационной ментальности имеет широкую перспективу.
6.
Инновационный ресурс в современном мире востребован, но по гамбургскому счету он оказался в дефиците. С того самого 1968 года, когда стал очевидным кризис индустриальной модели экономики и ускорилось развертывание ее постиндустриальной фазы, начинает складываться достаточно непростая ситуация в экономике. Переход к строительству геоэкономического универсума был вызван рядом серьезных обстоятельств и, в свою очередь, создал ряд непростых проблем.
В экономике США в настоящее время имеет место кризис развития. На первый взгляд он не является таким уж глубоким, по данным за первый квартал этого года ВВП страны возрос приблизительно на 1,2% — 1,4 % и, кажется, что острота проблемы уже снята. Достигнутые американскими и международными институтами возможности управления кризисными ситуациями, в том числе в валютно-финансовой сфере, нельзя охарактеризовать иначе, как поразительные. Однако и у этих возможностей есть свои пределы.
Экономист Роберт Гордон из Северо-Западного университета США (об исследованиях которого недавно писал журнал «Эксперт») обратил внимание на одну проблему, которую я изложу в несколько другом формате.
На чем основывалась экономическая деятельность в ХХ веке? На освоении инновационных пространств. И таких пространств, в сущности, было не так уж много, хотя феноменология, возникшая в их недрах, поражает воображение. Четыре основных инновационных горнила в начале века это: электричество, двигатель внутреннего сгорания, химия, включая новые материалы, и особый кластер — качественно новые средства коммуникации, информации, развлечений. Вторая инновационная волна прошлась по планете в середине века.
Она была связана с ядерной энергетикой и военными разработками, с космической промышленностью, с индустрией ВПК в целом, с компьютерной революцией. Формат реализации этих технологий был, однако, заметно ниже, чем у первых четырех. Космические полеты и ядерная энергетика поражают воображение, но их значение все же не соизмеримо с ролью предыдущих инноваций, перевернувших образ жизни цивилизованного человека и экономику.
Последняя же инновационная волна ХХ века производит странное впечатление. Несмотря на видимый расцвет информационных и финансово-экономических технологий, на социальные изобретения и другие «мягкие» инновации, попытка сравнить состояние инновационной сферы в конце и в начале прошлого века, перечисляя конкретные прорывные достижения, приводит к психологически неожиданному результату: с удивлением обнаруживаешь, что инновационный импульс к концу века не только не возрастает, но скорее затухает, правда не равномерно, хотя и достаточно заметно, начиная примерно с 80-х годов. При общем росте значения интеллектуальных технологий фундаментальные открытия — radical innovations сменяются и размываются многочисленными, эффектными рационализациями этих открытий — progressive innovations, происходит универсальная технологизация науки. Реальный же инновационный процесс к 80-м годам практически остановился, его нет. НТР стала мифом к концу двадцатого века.
Кризисность создавшейся ситуации проявляется в экономике и, прежде всего, в падении производительности капитала в развитых странах. Капитализм как определенная форма организации материального мира связана с высокой доходностью капитала вне зависимости от того, в какой форме он действует: торгово-финансовой, индустриальной или геоэкономической. Тезис об окончании индустриальной фазы и начале постиндустриальной давно уже стал общим местом в социальных науках. Но какой смысл вкладывается в данную констатацию? Подразумевается, что возникает некая новая оболочка, особая инновация, которая инкорпорирует прежнюю промышленную экономику как составную часть и питает ее, все шумпентерианство на этом основано. На перераспределении дополнительных средств, которые стимулируют развитие обычной экономики.
Однако в последнее время все большее внимание привлекают тенденции прямой деиндустриализации, подрыва фундаментальных позиций индустриального производства. Это уже несколько иное прочтение проблемы постиндустриализма. Итак, капитал теряет свою производительную силу. Данный процесс протекает в США где-то с конца 60-х годов, то есть вновь всплывает тот же исторический пик, но уже в ином контексте. На сегодняшний день падение производительности капитала оценивается ни много, ни мало в 40% по отношению к состоянию американской экономики на том рубеже. Иными словами, производительность капитала в США отброшена чуть ли не к концу девятнадцатого века. За счет чего же тогда происходит экономический рост и образуется прибыль? Потому что и в 80-е и в 90-е годы происходил существенный рост экономики США.
Дело в том, что ВВП растет за счет нескольких факторов: земли, капитала, рабочей силы, а также синтетического total factor productivity. Падение производительности капитала в американской экономике просто-напросто скрыто интенсивным развитием другого фактора — производительности труда. Если опять-таки обратиться к цифрам, то за первый квартал этого года производительность труда в американской экономике выросла на 8,6%. (естественно в годовом исчислении). И это процесс, который, в принципе, прослеживался на протяжении всех последних десятилетий. Что в свою очередь означает окончание сезона плодоношения радикальных инноваций и торжество достаточно скудной по своим плодам оптимизации. А также сверхэксплуатацию, скрытую высоким уровнем потребления, сверхэксплуатацию, которая отнюдь не означает нищету: она может сопровождаться достаточно высокой по бытовым меркам оплатой труда, и, тем не менее, в экономическом смысле это именно сверхэксплуатация.
В мире, таким образом, сформировались предпосылки для социального заказа на прорывную, фундаментальную инноватику. XXI веку нужна своя «большая волна», собственное поколение радикальных изобретений и открытий. Нужно творчество, нужны открытия, нужны люди, которые их порождают. В современной экономической формуле, однако, фундаментальное открытие есть действие, которое не имеет рыночной стоимости, оно исключается рыночной цивилизацией из социально значимых занятий, гораздо лучше оплачиваются открытия меньшего порядка — progressive innovations (и, кстати, под radical innovations также все чаще понимаются не фундаментальные изобретения). Иными словами, несколько упрощая реальность, в современной рыночной среде выгоднее заниматься рационализациями, а не открытиями.
7.
В подобной исторической ситуации у России оказывается интересная перспектива, появляется историческое пространство для реализации масштабного национального инновационного проекта, поскольку у мира есть объективный запрос на то, что составляет ее специфику.
И здесь мы вновь возвращаемся к проблеме реформирования национальной инновационной системы. Как ее выстраивать? Во-первых, конечно же, нужно проводить инвентаризацию, хотя понятно, что это лишь вступление в проблему, ее, так сказать, «пролегомены». В стране имеется большое количество бесхозного и плохо управляемого имущества, имеется система фундаментальной науки, которая связывается с РАН, но не исчерпывается ею, имеется прикладная и ведомственная наука, которая связана с ВПК, но не исчерпывается им, наконец, бизнес-наука, местами очень хорошо организованная, отлаживаемая и управляемая. Имеется также новая генерация, связанная с работой в постиндустриальном обществе, с политическими технологиями, с креативностью в целом. Инновационная деятельность в настоящее время тесно связана с информационными и коммуникационными технологиями, она носит транснациональный характер. Кроме того, это во многом «серая зона» экономической практики (а гонка криминальных и «закрытых» технологий подчас представляется своеобразной параллелью гонке вооружений).
Для успешной реализации курса, нацеленного на создание «инновационной России», необходимо осознание его комплексного характера: реального ядра, обеспечивающего долгосрочные цели существования страны (высокая результативность которого, однако же, проявится не сразу), и социально-политической/социально-психологической оболочки, результативность которой при правильной постановке может проявиться весьма быстро и эффективно. Необходима также поддержка со стороны влиятельных политических и экономических кругов, одобрение населением страны, понимание и определенная поддержка со стороны зарубежных партнеров. Выстраивание «инновационной России» может стать основой нового национального консенсуса, отчасти напоминая ситуацию с «Новым курсом» Рузвельта. Хотя при этом практически неизбежно возникнут определенные проблемы (не являющиеся все же, вопреки сложившемуся мнению, «чисто русскими»).
Есть такая байка про Мао Дзедуна: в Китае провели реформу языка. Язык был громоздок, сложен, но представлял некоторую систему. И вот количество иероглифов уменьшили, систему резко упростили, но она во многом утратила смысл. У Мао Дзедуна спросили, зачем же это было сделано. Мао дал короткий и четкий ответ: «Прежде чем врага уничтожить, его надо дезорганизовать».
Как вы знаете в Российской академии наук месяц назад состоялась реформа. Эта реформа привела к тому, что вместо примерно 18-19 управленческих блоков, которые существовали в РАН, появилось около 30 таких блоков. Но изюминка ситуации в том, что данное действо было названо «сокращение административной системы управления российской наукой». Прежние блоки (отделения) были названы новыми именами (секциями), а к ним добавлены новые конструкции, обозначенные старыми именами. Таким образом, система стала еще более громоздкой, еще менее управляемой, но вся акция была подана как оптимизация процесса управления. Это очень характерная для РАН ситуация. Если исключить армию, в которой реформа все-таки началась, российская фундаментальная наука — сфера, которая все еще функционирует в советских бюрократических категориях, — это система номенклатурного толка, сохраняющая неофеодальный, «сословный» режим управления таким динамичным субстратом человеческой деятельности как инновация.
Что происходило в российской науке на протяжении ХХ века? Она была разделена на две части: на социогуманитарные дисциплины и естественнонаучные. Первые были стерилизованы, а вторые деформированы и прикреплены к ВПК. Ирония ситуации заключается еще и в том, что величие советской Академии Наук зиждилось не на фундаментальных исследованиях в точном смысле этого понятия, а на реализации под ее эгидой двух мощных проектов — атомного и космического. В настоящее время, однако, прикладные исследования в сфере ВПК находятся в ином состоянии и в иных отношениях с РАН. Актуальная задача — снятие накопившихся деформаций, введение в данную сферу современных методов управления. Ту же реформу РАН уместно было бы провести методом введения внешнего управляющего, с определения миссии этой организации, на основе эффективно действующих в мире оргсхем, т.е. за счет применения современных управленческих кодов, которые хорошо известны и ничего принципиально нового из себя не представляют. Но все это представляет огромную политическую проблему.
Тот противник, с которым мы столкнулись и от которого должны избавиться при создании национальной инновационной системы, это безобразная эксплуатация творческого ресурса, непонимание современного организационно-деятельностного контекста. Инновационная система тяготеет к сетевому принципу управления. Ряд статей, описывающих современную организационную динамику, оперирует тезисом «сети против иерархий». Здесь есть некоторая неточность — определенная иерархия существует и в сетях, но это динамичные иерархии, которые связаны с актуализацией того или иного сетевого сегмента, повышением его статуса. Обращаясь, к примеру, преимущественно к одной поисковой системе, вы повышаете ее статус и тем самым вводите элементы иерархии, что находит свое отражение в рейтинге (хотя, казалось бы, Интернет идеальное сетевое пространство). Модель организации науки должна представлять собой именно такое пространство, гася прежние, номенклатурные и административные формы ее институализации.
Однако реально существующая в России система — прямо противоположного рода, в которой до сих пор находит себе применение для оценки труда инноватора, ученого петровская «табель о рангах». Ученому платят не за его реальные достижения, а в соответствии с той номенклатурной позицией, которую он занимает. За подробностями отошлю к дискуссии, которая была начата статьей Ивана Петрова «Реформа Академии Наук неизбежна» в газете «НГ-наука» (октябрь 2000 г.) и вызвала шлейф откликов, причем не только в данном издании, поскольку была явно задета болевая точка. Процитирую лишь одну, но, как мне кажется, ключевую мысль из этой статьи: «цель реформы — поставить в центр научно-организационной схемы российской науки непосредственного создателя нового знания, а все административные органы, в том числе и академические, превратить в «прилагательное», обслуживающее эффективно работающего ученого».
Так или иначе, вопрос о создании национальной инновационной системы давно назрел и перезрел. Революция в этой сфере, однако же, не произошла.
ВОПРОСЫ
С. Боровиков. Можно ли современную цивилизацию считать христианской? И в каких отношениях находятся христианство и инноватика?
А. Неклесса. Это не вопрос, это — проблема, поэтому и ответ не будет коротким. Современная цивилизация, несмотря на многочисленные девиации, с точки зрения своих начал и социальных кодов является христианской, это, кстати, проявилось во время событий одиннадцатого сентября, когда возник вопрос о столкновении систем ценностей. Но христианская цивилизация существовала и существует в различных, порой весьма различных версиях (в том числе и в секулярной — возможной лишь при христианской трактовке человеческой свободы). Мы имеем разные версии одной цивилизации, ее автономные культурные типы.
Удивительным образом история христианской цивилизации состоит из нескольких периодов (я их называю «квинтиумы»), отличающихся по своей культурно-исторической доминанте. «Квинтиумы» — поскольку история последних двух тысячелетий достаточно хорошо делится на 500-летия. Первые пятьсот лет (чуть меньше) — своеобразная «сетевая», «автокефаличная» форма существования христианского общества, переломным моментом для нее стали, во-первых, возникновение государственного христианства и халкидонский, раскол, а, во-вторых, гибель прежней Римской империи в ходе переселения народов и возвышение Нового Рима, Византии, доминирующей в космосе второго «квинтиума». Рубеж второго тысячелетия — очевидный перелом в истории христианского мира, его «великая схизма»: разделение на западную, римско-католическую, и восточную, православную, части. В культурно-историческом аспекте это время возвышения Западной Европы. Следующий рубеж связан с Реформацией, а также с культурной переориентацией со Средиземноморья на среднеатлантический мир и Новый Свет. В настоящий момент мы, по-видимому, присутствуем при новой исторической метаморфозе христианской культуры и цивилизации.
Почему же именно эта цивилизация стала глобальной? Мне кажется, связано это с ее мировоззренческой основой — монотеизмом, с пониманием Божества как творца и как личности. Подобное понимание разрывает социальную инерцию языческого мира. Мир языческий — мир, застывший в дурной бесконечности времен, и мир безбожный — там происходит умножение сущностей путем перенесения земных ролевых функций на небо. Язычник — прагматик, хотя и не материалист: он откупается и от метафизики, и от истории, принося жертвы идолам. Его боги — сами чьи-то творенья, порожденья безбрежного хаоса, они не творят, а лишь перераспределяют.
Все вышеизложенное имеет непосредственное отношение к инноватике. Изобретать — это творить новое, создавая его «из ничего». Для этого нужно обладать дистанцией по отношению к миру, значительной мерой внутренней свободы. В языческом мире у человека нет такой позиции, я об этом упоминал в лекции, когда говорил, что инновация активно изгонялась и, если существовала некоторая сумма признанных инноваций, то они были либо наследством катастроф (императива выживания), либо связаны с поддержанием социальной стабильности (императив неизменности мира). Например, строительство пирамид само по себе было бессмысленно, но оно мастерски сдерживало динамику демографического социального векторов. Или же — в случае строительства ирригационных сооружений — трансформировало его в синусоиду. В языческом мире личность была погребена под наслоениями ролевых функций, человек рождался имея вычерченный график жизни, отступления от которого, мягко говоря, не приветствовались. Поэтому кучке конквистадоров, этих «грязных мошенников», как их представляют, удавалось побеждать стотысячные армии. Этот феномен частично связан с тем, что человек мира ролевых функций (скорее объект, чем субъект действия), сталкиваясь с яркой новацией, просто цепенеет.
В монотеизме Бог является не просто Творцом, но Творцом свободным — свободным от рока, пророчеств, предначертаний — т.е. является свободно действующей Личностью, и человек, подобный своему Творцу, обретает полноту личности и свободу творить. По этой причине, в конечном счете, именно в христианской цивилизации расцветают инновации и, в числе других оригинальных явлений, появляется феномен расширенного воспроизводства. Появляется экономика в современном смысле этого слова.
Итак, истинная свобода личности достигается в рамках монотеизма. Почему, однако, в среде «людей Книги», равно исповедующих монотеизм, преференция оказалась у христианства, а не у мусульманства и иудаизма? В христианстве, есть нечто, равно отсутствующее в других монотеистических религиях. Это Боговоплощение. Бог становится человеком, оставаясь при этом Богом. Подобная уникальная ситуация открывает для человека необъятные горизонты: человек может приобщиться к Божественным энергиям (стать по благодати тем, чем Бог является по природе). Это больше, чем становление личности, хотя отстаивание ее права на свободу, противостояние уплощению — составная часть грандиозной жизненной программы обитателя христианского космоса. Так открылось новое понимание смысла бытия и, соответственно, — истории.
В христианстве оказался заложен крепкий реализм. Не материализм, предопределивший вроде бы атеизм, хотя и богоборчество — сколь это ни парадоксально прозвучит — одно из следствий манифестации христианской культуры. Атеизм секулярного общества сам по себе непростой феномен. «Совершеннолетний мир безбожнее несовершеннолетнего, но именно поэтому, наверное, ближе к Богу», писал, к примеру, протестантский теолог Дитрих Бонхёффер. Христианская культура легитимирует иные коды бытия, точнее, право человека на их прочтение. Мир же традиционной культуры не слишком приветствует атеизм (случай Сократа тому пример). Языческий мир толерантен лишь к иной системе верификации божественных функций, но не к отрицанию самой власти идолов, не случайно первохристиан называли безбожниками. Сами же христиане называли себя moderni — «новые люди», а столь знакомое понятие как Античность происходит от смысловой частицы «анти», то есть язычники — это «прежние люди», «предшествующие».
Христиане действительно были людьми весьма новой культуры, сокрушившей прежние скрепы бытия. Когда возникло государственное христианство, при Константине Великом в начале IV века, то христиан в Римской империи было, наверное, всего 5-6%. Тем не менее, эти проценты оказались ферментом (как говорил Христос: «Вы соль земли, вы закваска»), т.е. на современном интеллектуальном волапюке мы бы сказали — «структурообразующее начало». Этот фермент создал в итоге новую цивилизацию, которая оказалась энергична и жизнеспособна, творя историческое целеполагание и выдвигая на различных этапах версии христианской культуры.
Сейчас цивилизация подошла к некоторому пределу, личность стала значимым социальным фактором, имея внутреннюю свободу социального действия, доступ к финансовым, организационным, техническим рычагам в степени, неизвестной ранее. Возникает форма социальной организации, своеобразная «парагосударственность», не слишком зависящая от административно-политических границ, транснациональная, сетевая. Я имею в виду не компьютерную культуру, а синергетичные формы взаимодействия энергичных личностей, их «амбициозные корпорации» (скорее в прежнем смысле этого многозначного понятия), которые и совершают трансформацию мира.
Что такое глобальная трансформация? Это не есть некоторый процесс, разворачивающийся независимо от людей, мы — непосредственные субъекты этого действия.
Конечно, по данному сюжету могут быть и другие мнения, но в любом случае вопросы: «Почему все эти процессы вызрели и развернулись именно в лоне христианской цивилизации, и почему христианская культура оказалась глобальным трансформатором?» — серьезны. За дальнейшими подробностями отошлю к статьям — «Момент истины» («Дружба народов», 2002, №4) и, выходящим в сентябре, — «Трансмутация истории» («Новый мир», 2002, №9) и «Управляемый хаос» («Мировая экономика и международные отношения», 2002, №9).
С. Боровиков. Каково тогда положение мусульманства в современном мире? И есть ли основания связывать его с терроризмом?
А. Неклесса. Мусульманство монотеистично, в нем присутствует личностное, деятельное начало. Но в исламе нет Боговоплощения (скорее можно говорить о воплощении «закона», «Книги») и нет нелинейной логики (присутствующей в христианстве как результат осмысления тайны Троицы и природы Христа). В христианстве, впрочем, было свое «мусульманство» — арианство, монофизитство, иконоборчество. Мусульманство, как и иудаизм, деятельно соприсутствует в современной цивилизации. В том статусе, которого достигла христианская цивилизация на границе XXI века, — в секулярном мире — все коды бытия стали легитимны. На протяжении предыдущей истории иные мировоззренческие коды активно подавлялись, и в той же христианской культуре мы знаем такие явления как инквизиция. Но здесь это транзитные явления, свойственные скорее культуре, чем конфессии, что и доказывается их отторжением и преодолением. Христианство не принуждает, это пространство свободы, и в данном пространстве соприсутствуют деятельные манифестации иного выбора, быть может, наиболее сильным из которых является мусульманство.
С проблемой мусульманства в современном мире сопряжена тема исламизма. Спросите любого мусульманского теолога о связи ислама и террора, и они единодушно ответят, что терроризм не имеет никакого отношения к исламу. Задайте тот же вопрос «общественному сознанию» и оно, не задумываясь, ответит: «Ну, конечно, имеет!». Две совершенно противоположные точки зрения. Определенный ответ на эту загадку можно отыскать, обратив внимание на характерный для ХХ века процесс — идеологизацию религий, превращение их в идеологии, т.е. прагматичное использование внешней «религиозной инфраструктуры» для достижения конъюнктурных социальных, политических, экономических и других земных целей. Этот процесс прямо противоположен секуляризации, религия — точнее ее достаточно внешние элементы — становится оболочкой иных конструкций. Сам же феномен вполне укладывается в карнавальные, эклектичные коды культуры постмодерна, его основа — химеричное, разорванное сознание человека, живущего в современном мире, но пытающегося следовать нормам традиционалистского бытия, принимая, однако, за него квазирелигиозный коктейль, замешанный на политике, идеологии, культурных традициях и суевериях.
Исламизм — форма постмодернистской идеологии. Исламистские квазифундаменталисты — яростные постмодернисты. Доказать это несложно: опрос чеченских боевиков обнаружил любопытные формы мышления. Так, самоидентификация некоторых из них — «суфии-ваххабиты». Для того чтобы понять абсурдность подобного утверждения, его эклектичную, постмодернистскую природу, надо знать, что в мусульманстве есть различные течения, но вот суфизм и ваххабизм это нечто весьма противоположное. К слову сказать, в современной России-РФ вероятно также появление эклектичной, квазифундаменталистской идеологии в ином культурном круге, которую можно, наверное, охарактеризовать как «православизм».
А. Каплиев. Можно ли выделить сейчас какие-то устойчивые тенденции в развитии инноватики?
А. Неклесса. Производство инноваций — высокорисковое производство. Помимо сложностей, связанных с определенной непредсказуемостью результата, существует также проблема учета контекста, определения параметров запроса на продукцию инновационной сферы. Однако, что считать реальным: текущую ситуацию или прогнозируемое будущее? Вполне разумный ответ: «и то, и другое», но есть тут некоторые сложности с сопряжением различных стратегий действия.
Теоретически возможны два направления инновационной стратегии. Одно — революционное, основанное на принципе преадаптации к условиям, которые еще не существуют, но предполагается, что через некоторое время они обязательно возникнут. Второе направление — связано с уже сложившимися правилами игры, со встраиванием в существующую систему, не претендуя, и не рассчитывая на ее изменение.
С выбором направления некоторым образом связан и класс проектируемой инноватики: революционные изобретения или оптимизационные технологии. Кроме того, первое направление несет массу следствий, поскольку радикальные открытия обладают мощным эхо, они буквально «открывают» (и «закрывают») целые направления деятельности. Альтернативный же стратегический курс имеет тенденцию плавно исключить инноватику из экономики, постепенно сводя ее функции к объемной и перманентной рационализации. При этом, правда, рано или поздно приходится прибегать к мерам социального регулирования, учитывая умножение проблем, связанных с демографией, бедностью, сверхэксплуатацией и т.п.
Естественно, это крайние позиции, маршрут жизни проходит где-то между ними, но нам важно, что не посредине, а с уклонением в одну либо другую сторону. Вопрос: какой из тенденций оказывается поддержка на стратегическом уровне в настоящий момент? Формулирование этих правил игры своеобразный предел экономики, очерчивающий ее текущую и будущую конфигурацию. Чуть ниже расположены технологии, связанные с финансовым регулированием, высокотехнологичным производством товаров и услуг и т.п.
А. Тупицын. Вы говорите, что инновации в классической сфере с 80-х годов угасают, в какой области можно ожидать их проявление?
А. Неклесса. Инновационный импульс переместился в социогуманитарную сферу, где мы наблюдаем инновационный взрыв в виде глобальных финансово-правовых технологий. Появляется соблазн умозаключения, что вроде бы кризиса и нет, инноватика должна время от времени менять область своего проявления. Рассуждая подобным образом, мы попадаем в ту же логическую ловушку, что и с постиндустриализмом. Если под постиндустриализмом понимать расцвет и индустриальных, и постиндустриальных технологий — это одно. Но если распространение реалий постиндустриализма связано с угасанием индустриальных потенций цивилизации — а подчас и с симптомами ее деиндустриализации — то это совершенно иная ситуация. Проще говоря, расцвет творчества, скажем в сфере информатики, совершенно не оправдывает остановку прогресса в других областях.
Культура инноваций, соответствующие институты и технологии вроде бы сохраняются, но уже отчасти напоминая маскарад. Инновационная энергия меняет природу и действует в пространствах, лишенных прежнего смысла. Сейчас вполне можно говорить о взрыве творческой энергии, о развитии творчества, которое, однако, подчас парадоксальным образом приводит не к освобождению, а, напротив, к сжатию возможностей конкретного человека. В результате в странах Севера развиваются процессы сверхэксплуатации, а для обитателя Юга возникает угроза перманентной маргинализации, исключения из нового формата цивилизации.
Экспансия цивилизации долгое время происходила в «киплинговской» системе координат «Запад — Восток», прочитываемых как пространство экспансии христианоской цивилизации. В ХХ веке данная интерпретация существенно изменилась, стала не столько цивилизационной или культурологической, сколько политической.
Где-то во второй половине столетия возникает другая оппозиция «Север — Юг», имеющая скорее социальный характер с определенным привкусом экономизма. В конце же века мы наблюдаем развитие этой системы в глобальную биполярность «Мировой Север — Мировой Юг». Новая структура прямо не связана с географическими регионами. Мировой Север — транснациональное пространство, «слой» глобальных технологий и интернациональных элит (как Севера, так и Юга). Точно также и Мировой Юг приобретает глобальный характер (здесь актуальна тема «варваризации» Севера).
Как все это связано с Вашим вопросом? При изменении целеполагания цивилизации, ее отходе от инноватики (что само по себе симптом чего-то «иного», мутации прежней системы ценностей) возникает ощущение, что «добра на планете много, но на всех не хватит, а со временем будет еще меньше». Следовательно, либо нужно количество обитателей планеты снижать, либо нужно делить их на две весьма неравные группы. Если при предыдущем типе развития шла «эгалитаризация» планеты, то сейчас начинается процесс ее «элитаризации», а по существу — сворачивание прежнего проекта развития, и сворачивание самой цивилизации (по крайней мере, в прежнем понимании). «Деколонизация» при этом приобретает специфический смысл, который ближе, пожалуй, понятию «варваризация», включая «деколонизацию» метрополий.
Неизвестный. В каких сферах будет разворачиваться борьба за ресурсы?
А. Неклесса. Борьба будет, в конечном счете, вестись за все виды ресурсов. Иерархия же их и степень востребованности со временем изменятся. Ресурсы понятие емкое: интеллектуальные, инновационные, информационные ресурсы (даже социальное время — ресурс) — все это нематериальные, но осязаемые ценности, потребность в которых может возрастать, а предложение сокращаться. Сейчас на первом плане конфликты из-за природных ресурсов: энергоресурсов, пресной воды, тех или иных видов сырья. Однако в геоэкономической конфигурации планеты борьба за ресурсы имеет несколько иную формулу: ее объект — не сами ресурсы, а свобода в их использования, включая возможности развивать те или иные виды деятельности, само право суверенно распоряжаться национальными богатствами.
Что такое геоэкономическая матрица? Это своеобразная организация социальной среды, система перманентного перераспределения ресурсов на планете и долгосрочного планирования такого перераспределения. Я приведу пример конкретной технологии перераспределения ресурсов цивилизации. В 70-е годы ХХ века сформировалась система глобального долга, которая, как и всякая инновационная технология, работала вначале в неустойчивом режим. Было не совсем понятно, что совершит эта «ракета» — полетит, взорвется или произойдет что-то непрогнозируемое. (Скажем, во время первого испытания атомного оружия опасались глобальной цепной реакции). Некоторым аналогом в данном случае была вероятность краха мировой банковской системы, но она устояла и сейчас — посредством программ структурной адаптации и финансовой стабилизации — осуществляет перераспределение национальных ресурсов в пользу транснациональных операторов.
Инновационные же ресурсы — оружие непредсказуемой силы, даже когда реализуют свой потенциал в мирных отраслях. Но «совершенно мирно» они могут уничтожать и эти самые отрасли. Поэтому неконтролируемые источники инноваций всегда головная боль для глобального планирования.
А. Тупицын. Что существенное произошло в России для инновационного движения?
А. Неклесса. Возникла личность, которая свободна от идеологического гнета и обладает целостностью внутреннего пространства и пространства социального действия. Это исцеление личности может иметь далеко идущие последствия. Это — основа. Источник фундаментальных инноваций — личность, тоталитаризм же видит в ней основного противника. Он либо уничтожает ее, либо коррумпирует. В СССР личности были, а социального пространства действия у них практически не было, причем как у тех, кто находился внизу, так и у тех, кто был наверху социальной пирамиды. Сейчас возникло открытое социальное пространство, но оно заметно хаотизировано и подчас недоброжелательно к творческой личности (современный рынок, равно как и бюрократия, не лучшим образом сочетаются с творчеством). А как его организовать, коль скоро речь идет о выстраивании национальной инновационной системы, это действительно большая проблема. Точка зрения на этот процесс различна у разных субъектов действия.