ЦЕЛЕСООБРАЗНОСТЬ И ХРОНОПОЛИТИКА.
(февраль 2002)
0.1. Тема целесообразности требует особенно тщательного рассмотрения и предельно четкого формулирования. Это так прежде всего потому, что ни в какой современной политической философии или теории политики целесообразность не может фигурировать как рабочее, то есть используемое в процессе исследования понятие. Более того, и в любом конъюнктурном политическом или социо-культурном контексте это слово будет звучать как труизм или анахронизм. Поэтому, было бы особенно интересным рассмотреть какие-то аспекты понятия «целесообразность» в рамках того, что мы здесь называем «хронополитика». Рассуждая о целесообразности в нашей первой разработке, мы уже отметили необходимость полностью абстрагироваться в нашем рассмотрении этого понятия от каких бы то ни было теологических и историософских ассоциаций. Именно поэтому мы «разделались» с понятием целеполагания, как внешним практически любому политическому контексту употребления понятия целесобразности.
0.2. Сначала следует напомнить, что фокус хронополитики – не в изменяющихся во времени политических ситуациях, а в самом времени, как важнейшем факторе в изменении этих ситуаций. Отсюда – необходимость особого рассмотрения целесообразности в ее отношении к хронополитике. В связи с этим было бы очень интересно сделать маленькое отступление относительно радикального изменения не только конкретных целей, но, главное, самой проблемы цели в современном (условно говоря, с конца семидесятых годов двадцатого века до нашего времени) политическом мышлении. Для многих наших современников это изменение оказалось настолько резким, что они начали думать, - а не изменился ли и сам язык политики, на котором они привыкли думать и выражать свои мысли. И сейчас, мне кажется, не будет преувеличением или особенно рискованным забеганием вперед сказать: в современном политическом мышлении основной проблемой будет не изменение политических позиций и не смена одной политики другой, а радикальная критика исходных политических постулатов и, прежде всего, самих понятий и слов, в которых эти постулаты формулируются. Возьмем в качестве наиболее типичных примеров два фундаментальных понятия, без которых еще четверть века назад была бы немыслима любая политическая теория, стратегия или программа: власть и территория.
Замечательно, как быстро понятие власти вытесняется и заменяется понятием контроля, а понятие территории - понятием сферы влияния. Тогда, основная цель любой традиционной политики – захват, удержание и усиление власти – будет переформулирована как установление, сохранение и развитие контроля, а в отношении территории – как расширение сферы влияния.
Наиболее элементарной и яркой аналогией радикального изменения основных целей политики служит столь же радикальное изменение военных стратегических целей. Вместо традиционной клаузевицевской редукции войны к политике, так же как и классической марксистской редукции политики к экономике, на первый план выступают совершенно иные моменты в формировании стратегическх целей. Так, традиционная для новейшего времени – от Клаузевица, обоих фон Шлиффенов и Мольтке до Тухачевского, Жукова и Василевского – формулировка главной цели войны: подавление или полное уничтожение военной силы противника, захват его территории и минимализация его политической власти и экономического потенциала – оказывается не только полностью скомпромитированной действительным положением вещей, но и неадекватной современным и будущим ситуациям войны.
0.3. И наконец, говоря о радикальном изменении самой проблематики цели в хронополитике, мы прежде всего вычленяем изменения и флюктуации в массовой психологии как важнейший целеформирующий фактор.
1.0. Трудно себе представить тему более избитую, тривиализированную и вульгаризированную в современной политической философии, политологии и социологии, чем массовая психология. Основная беда в современной трактовке этой темы – это методологически безнадежный и исторически (в смысле истории науки) давно себя скомпрометировавший автоматический перенос данных индивидуальной психологии и психологии отдельных микро- и макросоциальных групп на массовую психологию. В этом, конечно, огромная роль принадлежит до наших дней не изжитым представлениям об обществе и государстве, как о вертикально построенных иерархических структурах. При этом психология, имплицитно или эксплицитно, фигурирует как фундаментальный базовый элемент, который, хотя формально и не является элементом или уровнем такой иерархической структуры, тем не менее предполагается какой-то полуфантастической и почти всегда невнятно выраженной и текучей «органической средой», остающейся постоянно действующим фактором политической жизни в целом и конкретных политических ситуаций. Замечательно, что именно в начале двадцатого века мы впервые встречаемся с понятием массовой психологии, как с центральным целеформирующим фактором (вспомним ленинский «субъективный фактор в революции»), который нашел свое четкое выражение в большинстве революционных политических идеологий того времени. Сейчас мы без всякого изумления читаем такие, казалось бы, политически (и исторически) парадоксальные высказывания вождей и идеологов русской революции (прежде всего Ленина, Горького и Троцкого) как - «главной целью революции является коренное изменение психологии масс». Разумеется, человеку малоосведомленному в истории начала двадцатого века может показаться чрезвычайно странным, что целью оказалось именно изменение психологии, а не политического режима. - Но ведь, заметим, что изменение массовой психологии оказалось целью революции только задним числом, когда политический режим был уже давно (более десяти лет назад) изменен, и когда уже давно изменились сформулированные до революции основные критерии политической целесообразности. Однако, даже и здесь психология масс, как и психология вообще, продолжает оставаться неясным, не до конца сформулированным, а зачастую и загадочным фактором, нерасшифрованным понятием, содержание которого изменяется в зависимости от изменения политической ситуации и вариативности политических контекстов.
1.1. Психология, как центральный целеобразующий фактор, изменяет смысл и содержание целесообразности, как одной из категорий политической философии вообще и как одного из основных понятий хронополитики. Однако в хронополитике было бы нелепым говорить о целесообразности как психологической целесообразности, поскольку целесообразность – это всегда какая-то одна целесообразность, а психология будет здесь важнейшим элементом содержания цели.
1.2. Но даже конкретизируя психологию как массовую психологию, мы все еще далеки от ответа на неизбежный простейший вопрос: массовая? – но все-таки, конкретно – чья? Продолжаю – а если такая-то и такая-то, то с чьей точки зрения она такая-то и такая-то? И тут мы возвращаемся к уже неоднократно затронутой нами теме разделения знания, потому что с традиционной просвещенческой точки зрения, предельно выраженной Гегелем и полностью разделяемой Марксом, Грамши и Сартром, сами массы не могут знать своей психологии. Знание их психологии – дело избранных, то есть теоретиков, а еще точнее идеологов, которые, исходя из своего знания этой психологии, придают ему объективный смысл, который возвращается ими в практику планируемого или предсказываемого ими политического действия в качестве объективно осознанного субъективного фактора политической практики.
1.3. Однако все дело в том, что не только политическая практика, но и сама структура разделения знания в отношении политики не остается одной и той же. И сейчас я перехожу к изменению структуры разделения знания в политике, к изменению, значение и последствия которого невозможно переоценить. Представим себе ситуацию, которая еще четверть века назад показалась бы ста процентам политических теоретиков и девяноста процентам политиков утопической, если не полностью фантастической, - ситуацию довольно быстрого отмирания идеологии. - Не какой-то одной идеологии, эволюционно или революционно уступающей место другой, а идеологии вообще, то есть ослабление и исчезновение просвещенческой тенденции универсального идеологизирования, идеологизирования в какой бы то ни было форме – философской, религиозной, научной или даже художественной. Из этого с необходимостью следует не только ослабление и сведение на нет значения идеолога, но и численное уменьшение всего контингента идеологов (включающего в себя и более многочисленный контингент обслуживающих их специалистов и экспертов в конкретных областях политического, экономического и любого другого знания). Я думаю, что эта новая и пока еще далеко не всеми осознанная ситуация – само собой разумеется, что, перефразируя известную формулировку Ленина, сами идеологи не хотят ее осознавать, а массы не могут ее осознать – приглашает к ее осознанию прежде всего философов. - Опять же не политических, социальных, экономических или психологических философов, а философов вообще. Философов как, по определению, не-специалистов, не знатоков в конкретных областях знания. И дело тут вовсе не в том, что философ, в традиционном идеализированном варианте, не ангажирован политически или социально. В конце концов, он может оставаться ангажированным хотя бы кругом своих собственных субъективных интенций или своей семьей. Главное это то, что именно философ – опять же в его идеализированной трактовке, на этот раз моей – может, если захочет, конечно, осознать политическую ситуацию как принципиально не свою. Более того, он может осознать любую политическую ситуацию в порядке абстракции от нее как от бывшей или будущей «своей».
2.0. Однако, чтобы серьезно говорить о массовой психологии, как об одном из центральных целеобразующих факторов, более того, как о факторе, радикально изменяющем само содержание понятия политической целесообразности, мы всегда должны исходить из необходимости определенной политической позиции, только с точки зрения которой разговор о целесообразности вообще может иметь какой-то реальный смысл. И только рассматривая эту позицию извне, то есть с точки зрения внешней в отношении к данной политике или к политике вообще, иначе говоря – философски, будет возможно увидеть целесообразность в ее измененном и постоянно изменяющемся содержании.
2.1. Поэтому, отмечая фактор массовой психологии как в настоящее время решающий в отношении целесообразности, мы тут же делаем шаг в сторону и говорим: но ведь массовая психология, которая стала социологически и, отчасти, философски (феноменологически) осознаваться не ранее конца пятидесятых годов двадцатого века, тоже не появилась внезапно как «чертик из коробочки» в поле зрения теоретиков и практиков современной политики; она могла появиться только с точки зрения осознанной и сформулированной политической позиции, которая, если говорить о России, в конце пятидесятых годов была совершенно иной, чем в конце двадцатых, а в конце второго тысячелетия стала уже почти не сравнимой с позицией конца пятидесятых; или, рассуждая «хронополитически», такая позиция может мыслиться только в терминах времени, и не только и не всегда обязательно в терминах исторического времени. Возьмем хотя бы тот же послереволюционный ленинско-горьковский лозунг об изменении массовой психологии как основной политической цели. Это вам не просто партийная демагогия, потому что этот лозунг был провозглашен с точки зрения политической позиции уже сформированной (пусть еще не до конца) государственной власти. И то же самое можно было бы сказать не только о нацистских лозунгах примерно того же времени, но и о лозунгах, провозглашенных Рузвельтом в начале, а Черчилем в самом конце тридцатых годов двадцатого века (я уже не говорю о более поздних лозунгах так называемого «националистического возрождения», лозунгах Джины, Неру, Сукарно, а также несколько более поздних маоистских лозунгах). Во всех этих случаях политическая позиция, с точки зрения которой эти лозунги провозглашались, может быть четко редуцирована к позиции, сформированной или формировавшейся государственной власти. Более того, эта позиция, как правило, неосознанная или неотрефлексированная, перешла из привычного, можно даже сказать – традиционного образа политического мышления политических лидеров и идеологов в образ мышления теоретиков и даже философов политики. Еще какие-нибудь тридцать лет назад воспринимавшийся (не только в Америке, но и в Советском Союзе) едва ли не как «госдепартментовский пророк» Фукуяма с его неогегельянством на американской почве – сейчас видится в лучшем случае как банальный анахронизм. То же самое касается и многих других политических мыслителей и стратегов конца двадцатого века (включая, конечно, и Бжезинского).
2.2. Однако все сказанное выше никак не означает, что в терминах хронополитики сама категория целесообразности просто превратится из статической категории в динамическую, то есть в категорию, само содержание которой будет меняться в зависимости от изменения целеобразующих факторов, одним из которых является психология и, прежде всего, массовая психология. Если бы это было так, то то, чем мы сейчас занимаемся, неизбежно привело бы нас к еще одной политической утопии, в данном случае не так уж важно какой - онтологической ли утопии Гегеля или Маркса, методологической ли утопии Щедровицкого и его продолжателей или историко-психологическим утопиям Фуко, Делёза и Деррида. Ибо главным, в смысле хронополитики, будут, если опять же взять для примера массовую психологию, не изменения массовой психологии во времени, а само время этих изменений. В этой связи следует отметить тщетность и непродуктивность всех столь модных попыток говорить о каком-то «ускорении» (акселерации!) политических, экономических и культурных процессов «нашего» времени. Авторы этих попыток просто не могут понять (воображения не хватает), что дело не в ускорении процессов, а в изменении тех критериев времени, которыми оперирует политическая теория, и в которых реализуется политическая практика. Я бы даже пошел дальше и сказал, что современное политическое мышление в своих попытках формулирования конкретных политических целей не успевает отрефлексировать время как центр и фокус содержания конкретных политических целей. Замечательно, что великие политические планы начала и середины двадцатого века все еще основывались на концепциях какого-то никогда и никем не определенного «абсолютного времени», произвольно приписываемого как истории в целом, так и конкретным политическим и экономическим ситуациям. Отсюда же – очевидная фиктивность привычного приравнивания быстроты того или иного политического действия к его эффективности. В этой связи приведу одну древнюю китайскую притчу. Один из могущественных князей юга поведал великому даоскому мудрецу о радикальной политической и военной реформе, которую он давно замыслил и теперь хочет провести в жизнь. «Великолепная реформа, - отвечал мудрец. – Только не спеши с ее выполнением.» «Чего же медлить?» – изумился князь. «Дай время родиться новому поколению, которое поймет твою реформу и которому она принесет пользу.» - «Ну хорошо, тогда подожду еще 20 лет.» - «Нет, ведь должны пройти еще 20 лет, пока они не станут зрелыми мужами, способными постичь смысл и благо твоей реформы.» - «Ну хорошо, прибавлю еще 20.» - «О князь, к тому времени они станут столь мудрыми, что и без твоей реформы твое княжество станет самым сильным и процветающим на всем юге».
2.3. Теперь перехожу к еще одному фактору, радикально изменяющему форму и характер политических целей. Дело в том, что «глобализация» современной политики и экономики еще далеко не означает упразднение или отмену многожественности и многообразия отдельных политических и экономических систем и подсистем. Однако опыт последних десятилетий показывает нам фундаментальное изменение в объективном соотношении этих систем друг с другом и всех их вместе взятых с «глобальной политической системой», пока еще являющейся не более чем абстрактной моделью или идельным конструктом современной политической мысли. Это фундаментальное изменение в соотношении отдельных политических систем я бы вкратце описал следующим образом: феноменальное развитие информационных технологий и средств массовой информации неизбежно приведет и уже приводит к минимализации экономических, научных и культурных различий между государствами. В этом смысле классические измерения этих различий – такие как экономический потенциал, военная мощь и политическая устойчивость – теряют свой абсолютный характер и становятся тем, что можно было бы назвать временными факторами. Или, совсем уже грубо говоря, мы могли бы представить себе мир самого недалекого будущего как мир «еще не отмененного» политического или экономического разнообразия отдельных систем, в перспективе тяготеющих к равенству в отношении тех «классических» факторов, о которых шла речь выше. Тогда перед нами встает интереснейший вопрос: что же в этом случае будет служить основанием и, одновременно, критерием их отличия друг от друга или даже, в конечном счете, их отдельности? Мне представляется, что речь может идти о развитии и увеличении значения каких-то других целеобразующих факторов, до настоящего времени остающихся на периферии политического мышления. И тут мы могли бы опять вернуться к психологическому фактору, рассматриваемому, однако, под совсем иным углом зрения. Выше уже говорилось о том, что в недавнем периоде расцвета и преобладания политических идеологий изменение массовой психологии зачастую являлось главной политической целью. Или, если говорить о крайних случаях этого феномена, главной целью было, в конечном итоге, превращение массовой психологии в данную политическую идеологию. Я думаю, что мир уже вступает в период, когда изменения не только в массовых, но и в индивидуальных психологиях, понимаемые как уже свершившийся факт, сами по себе, то есть минуя фазу их идеологизирования, оказываются решающим фактором в формировании политических целей. Иначе говоря, политическая целесообразность в значительной степени становится со-образностью политических целей изменяющемуся психологическому фактору. Последнее положение однако станет реальным только в том случае, если уже измененный психологический фактор окажется уже включенным в поле данного политического мышления и уже, так сказать, «готовым» стать содержанием конкретной политической цели.
3.0. Целесообразность, как категория и понятие политической философии, не фигурирует в какой-то абстрактной политической системе, а устанавливается и формулируется в уже сложившихся структурах власти и применяется в отношении конкретных планируемых или реализующихся политических действий в качестве основного критерия оценки их действительности. Тогда, будет методологически правильным представить себе эти сложившиеся структуры власти как позицию, с точки зрения которой можно будет оперировать понятием целесообразности. Я условно называю эту позицию «позицией политической целесообразности». Однако эти структуры власти сами претерпевают существенные изменения и, тем самым, изменяют не только позицию политической целесообразности, но и содержание самого этого понятия. Заметим при этом, что, как это весьма часто случается в политическом мышлении, способы и правила применения какого-либо понятия в оценке политического действия не поспевают за изменениями в позиции, с точки зрения которой такая оценка совершается. Говоря о целесообразности, нам прежде всего следует сосредоточиться на изменениях, произошедших в последние полвека в трактовке понятия структур власти.
3.1. Феноменология понятия «структуры власти» чрезвычайно сложна. Это понятие никоим образом не редуцируется к политическим институтам и политическим статусам, не говоря уже о политических правах и политических юрисдикциях. Я думаю, что существеннейшим элементом содержания этого понятия являются характерные черты и модусы его рецепции. Или скажем так: как феномен, структуры власти включают в себя также и их восприятие, то есть ту роль, которую они играют как в бытовом политическом сознании «управляемых», так и в политическом мышлении «правящих». Интересно заметить, что устойчивость и эффективность структур власти в значительной степени зависит от соотношения этих двух аспектов, которые можно было бы условно назвать пассивным и активным модусами рецепции структур власти. Разумеется, одной из существенных целей любой политической власти является тождественность пассивного и активного модусов ее рецепции. В качестве хрестоматийных примеров такой «идеальной тождественности» можно было бы привести Германию последней четверти девятнадцатого века и Советский Союз с середины тридцатых до начала пятидесятых годов двадцатого века. При этом было бы интересно отметить, что кризисы, нарушавшие эту «идеальную тождественность», неоднократно исходили от самих структур власти, как это произошло в конце сороковых - начале пятидесятых годов в Советском Союзе и в конце пятидесятых - начале шестидесятых в Китае. Именно в условиях пусть даже далеко не идеальной и не полной тождественности обоих модусов рецепции понятие политических структур и связанное с ним понятие политической целесообразности обретали известную устойчивость.
Тут однако замечательно и другое – если условно считать, что рецепция структур власти в той или иной степени связана с психологией (социальной, микросоциальной, индивидуальной и какой-либо иной), то можно было бы сказать, – по контрасту с известным ленинским положением о ситуации, когда власть не может больше править, а управляемые больше не хотят, чтобы ими правили – что динамическое равновесие пассивного и активного модусов рецепции структур власти предполагает, что власть хочет управлять, а управляемые не только хотят быть управляемыми, но также хотят и править. Последнее, как мне представляется, является необходимым условием престижа структур власти и авторитета политической власти в целом.
3.2. Я думаю, что где-то начиная с семидесятых-восьмидесятых годов двадцатого века мы являемся свидетелями радикальнейших сдвигов в обоих модусах рецепции структур власти, сдвигов, которые сильнейшим образом выразились в объективных изменениях характера и функций этих структур и, тем самым, привели и к изменению самого содержания целесообразности, как политического понятия. Постепенное падение авторитета государственной власти было бы наивным относить только за счет падения престижа и авторитета ее носителей. Явно все более и более обесцениваются как идея, так и образ самих структур власти. Примером этому могут служить недавние кризисы государственной власти в США и Франции. Как весьма точно заметил один из ведущих американских политических обозревателей, - главная причина победы Буша на последних выборах заключалась не в том, что Буш оказался более харизматической фигурой, чем Гор, а в том, что сам образ президента и правительства утерял свою харизматичность. В этой связи показатели общественного мнения и так называемые «рейтинги» никак не отражают сущности изменений, о которых мы сейчас говорили. Даже положительно принимая существующие структуры власти, люди все более и более утрачивают интерес к активному участию в деятельности этих структур (деятельности, которая включает в себя и противодействие этим структурам). Все это дает основание некоторым социологам и политологам говорить не только о деидеологизации, но и деполитизации, как важной тенденции в современном общественном сознании. Я думаю, что известную роль в развитии этой тенденции играют и средства массовой информации - и прежде всего, конечно, телевидение. В гигантском информационном потоке зрителю или слушателю (то есть рецептору) становится все труднее и труднее вычленить и воспринять – не говоря уже о том, чтобы более или менее адекватно оценить – информацию, исходящую от структур власти, так же как и информацию о структурах власти в качестве какого-то особого содержания, предназначенного структурами власти стать элементом рецепции этих структур. И я думаю, что в этом смысле можно говорить об ослаблении в первую очередь пассивного модуса рецепции структур власти. В ряде случаев политически более целесообразным оказывается прежде всего такое политическое действие, эффект которого будет хотя бы только стимулировать пассивную рецепцию. «Главное, - как сказал один не очень удачливый современный германский политик, - чтобы о нас знали или, хотя бы, чтобы о нас не забыли.» Я полагаю, что недавний успех во Франции такого «маргинального» лидера как Ле Пен легко объясняется именно тем, что вся его политическая активность была направлена на стимуляцию пассивной рецепции среднего избирателя (Какой скандал! – завопили либеральные французские интеллигенты, не способные отрефлексировать тот элементарный факт, что в средствах массовой информации их собственная политика, если таковая имелась, не могла быть выделена в общем потоке информации как какая-то другая политика или хотя бы просто как политика. Совсем уже упрощая описанную выше ситуацию, можно было бы предположить, что в нынешних условиях тотальной информационной инфляции важнейшей целью политической деятельности становится стимулирование рецепции политических структур, включающей в себя и восприятие политических целей, формулируемых с точки зрения позиции этих структур. Целесообразность все более и более релятивизируется как понятие политической теории и как критерий политической практики. Тогда, эффективность того или иного политического действия будет сколь угодно широко варьироваться – от реального политического эффекта, сформулированного в терминах уже провозглашенной политической цели, до чисто информационного эффекта, который, с точки зрения той же только что провозглашенной цели, является фиктивным, но обретает свою «иную» эффективность в контексте уже изменившейся (или уже измененной самим этим действием), другой политической ситуации. Замечу при этом, что между «старой» и «новой» ситуациями уже прошло какое-то время. Это время и было временем изменения критерия целесообразности. Самым ярким и примитивным из всех известных примеров является серия политических действий американского правительства, последовавших за терактами 11 сентября 2001 г. Как мы знаем, провозглашенная политическая (и военная) цель этих действий состояла в том, чтобы уничтожить или захватить организаторов, инициаторов и главных исполнителей этих терактов. Реальным эффектом этих действий было уничтожение власти исламских экстремистов в Афганистане и предполагаемое ослабление исламского экстремизма в целом, как возможного военного, финансового и морального базиса мирового терроризма. Однако, безусловно самым важным эффектом этих военно-политических акций оказалось привлечение внимания так называемой «мировой общественности», но прежде всего, конечно, американской общественности к структурам власти США и последующее повышение кредита этих структур и данных политических действий как целесообразных в свете уже изменившейся не только американской, но и мировой ситуации.